слова?

дальшетишина.jpg

Фото: Ольга Лысак
Думаю о «плохом Гамлете» (сегодняшнем).

Дело в том, что когда я видела его на Электрозаводе и никак с ним не соотносилась, он был очень красивым, была красивой сепарация текста от звука, голоса, все было плавно, вальяжно, я засыпала, потому что бежала по снегу с Фонвизинской. Ровно полгода назад (в топку) был ещё один. Молчание, мне казалось, — издевательская, упрямая штука, молчание – самый сильный протест из всех возможных, потому что вы настолько не включены в происходящее, что не возникает даже интенции сказать «нет» вслух. Мне было весело, в упор не помню, о чем я думала.

Но когда Гамлет такой, как сегодня — можно злиться на себя (= речь возможна), но не имеет смысла, нет ресурса, все и так ясно, и ты не злишься (= не говоришь). Ты не задаёшь каждый час и даже каждый день (на самом деле не задаёшь) себе бездарные риторические вопросы, но это не отменяет бегущую строку с ними у тебя в голове. Гамлет – это завод по производству вопрошания, а не молчания, это заводская маршрутка, это «просто потерпи», глобальная редукция, которую «молчание» и предполагает. Если в Вакханках есть какие-то действующие силы и что-то, что называют «энергией», то в Гамлете остается только то, с чего и начиналось: воплощённая рефлексия, читай: риторизм без потенции. Каменное лицо того, для кого превратилось в фон: мама, что за хуйня?, вы за ним последите?, я прилягу к вам на колени?, ах что же это. Царь, царевич, король, королевич, я не читаю текст, когда пытаюсь следить за ним, я не знаю, где Розенкранц и Гильденштерн, не знаю, живы ли они вообще, придут ли они еще. Это не важно. Важно в правильный момент сдвинуть нужную стрелку в нужное место, кроме этой нет категорий, важен рабочий механизм, в каком-то роде репрессивная машина, но это машина бесконечной  усталости от коннотатов. И как следствие этой усталости – работа с категорией отсутствия. Ничего нет, вообще ничего нет, кроме функциональности и сдирания блестящих обёрток-интерпретаций со всех реплик от начала до конца. Это как синий экран – он признак жизни, то есть, хотя он знак машины, здесь он — самое живое, означающее человеческого, потому что антитеатрален. Когда не как вчера, а как сегодня, когда присутствие зрителя в какой-то момент начинает игнорироваться, когда тебя нет в тексте, но по ошибке ты есть на сцене, а вокруг белый шум нескончаемого потока вопросов, вопросов в диалогах, где никто никому по сути в итоге не отвечает. Гамлет как маршрутка с бомжом, теткой с сумками с воняющей едой, рыдающим младенцем etc. Прижмись к окну, подвинь коленку и терпи, холод, тошноту, тесноту, дискомфорт. Сохрани лицо, потому что невозмутим, потому что смиряешься, потому что сопротивление — в отказе от «борьбы», в отказе от включения в «состояние войны», как было у Седаковой: агрессивная самозащита, плебейское «право имею». Текст — это текст, отсутсвие же голоса в конкретной, вчерашней ситуации сводит человека к функции. Вот у Барта: «за исключением убийства есть только одна прерогатива, которой обладают все либертены и которую они ни с кем не делят ни в какой форме: это — слово. Господин — это тот, кто говорит, кто полностью располагает речью, объект — это тот, кто молчит, кто лишен всякого доступа к речи <…> Отрезанность от слова оказывается более абсолютным увечьем, нежели все эротические пытки» (привет, Вакханки). Вот так вот. Редукция не только бесконечного напластования смыслов, когда существует «перечень наиболее значимых интерпретаций», но и вообще самой идеи существования некоего глобального «Гамлета», который как текст бесконечно подвергается насилию. Всем уже лет сорок как минимум очевидно, что, примерно цитируя, например, Смелянского: гениальное произведение наделено потенциальным смыслом, потому открыто для «интерпретации», «актуализации» etc. Всем очевидно, что работа режиссера с текстом любым образом — не насилие, но может, в том и «актуализация» в вот прямо сегодняшнем контексте: не насилие, но посмотреть на это как на насилие, не называть себя «режиссером», упростить до скелета, в конце концов, помолчать.

главбелка